Учился в Свердловском университете на журфаке, потом в Московском Литературном институте им. Горького. Не доучился. Но в Союз писателей Москвы молодого Ширяева затянул сам Юрий Левитанский, весьма неожиданно для самого поэта.
В 2002 Андрей Ширяев покидает Россию, опасаясь повторного спуска «железного занавеса», и находит свой удел в Эквадоре, свободолюбивой стране, поближе к любимым Борхесу, Маркесу и Леону де Грейффу.
Поэт Ширяев — космополит по вероисповеданию, если такое имеется: «Мы в Боге, а Бог в нас, неразрывно».
Поэт Андрей Ширяев. Фото со странички фейсбук поэта
* * * В далёкой дали, за орбитами планет танцует женщина, похожая на свет.
А рядом – там, где сушится бельё, танцует свет, похожий на неё.
Играет сын, похожий на неё. Кружится мир, похожий на неё.
Танцует женщина. И на её плече– танцует космос в тоненьком луче.
* * * Новая ночь творения. Медленно и легко тает в моём подсвечнике слепок шестого дня. В глиняной кружке плещется тёплое молоко. Ночь в астеничном городе, требующем меня.
Что остаётся, Господи? Вброд перейти поток, в чьей-то случайной комнате бросить на стол ключи и, упираясь теменем в скошенный потолок, долго стоять над пропастью выгоревшей свечи;
в тёмных горстях настаивать пепел и сердолик– лица, сердца и улицы. И доливать настой взятой в сосуде жидкостью. Выбор не так велик. Белой, чужой, разбавленной. Красной, своей, густой.
* * * Светает. Океан перебродил и двинулся в предгорья – вал за валом. Движенье рыб. Движение светил. Такая мощь в неспешном, небывалом, неумолимом празднике воды, что даже вихрь, косматые следы несущий вдаль по черепашьим скалам, притихнет и пополнит легион гранитных волн.
Я жду восхода. Кончик языка скользит по раскалённым альвеолам, лицо обезображено тяжёлым скупым восторгом, злая тьма зрачка затягивает радужку – похоже на полный цикл затмения, на дым, на стыд, на крик, на угольный мешок... Ведя сухими пальцами по коже, я сдерживаю яростный смешок. Забавно то, что ты меня таким пока ещё не помнишь. Хорошо, что ты – не помнишь.
Играет Бах. Пылает кровь. На помощь небесным скрипкам, воспевая полночь, приходит нежный утончённый ад порочного барочного гобоя. Пифагорейский музыкальный ряд. Пылающее рвётся в голубое, и птицы в небе страшно говорят, и эти капли алые горят, горят на пенном лезвии прибоя. Уходят люди – вверх по склонам гор. Торжественно и горько. До минор.
Качнутся плети высохшей лаванды, мяукнут ставни, прогоняя сон. Ныряя под лиловые гирлянды, ты босиком выходишь на балкон и видишь, что рыбацкому посёлку осталось жить, от силы, полчаса, что бестолку молиться втихомолку и прятать слёзы, глядя в небеса, что смерти нет, что ты опять умрёшь, когда-нибудь, сегодня, и родишься когда-нибудь – сегодня? – прорастёшь проклюнешься, протянешься, продлишься в чужом прекрасном теле, что другой начнётся ритм, и отворится дверца, где вечно бьётся космос, точно сердце– непостижимый, жадный и тугой.
Я молча наблюдаю за тобой и помню, что, примерно, через двести коротких лет вернётся этот сон. Всё повторится: океан, балкон, предчувствие утраты, Бах, прибой. Ты будешь рядом. Мы не будем вместе. Таков закон.
Свершилось. Тоника, субдоминанта – кода. Сырой настил, больничный запах йода, обломки скрипки, пара чёрных слив, морской травы подгнившие волокна...
Отсюда, светлая, нет выхода. Прилив стучится в окна.
* * * Облако причаливает к горе. К облаку причаливает самолёт. Так ли уж важно в этой простой игре, кто и кого насколько переживёт?
Братское небо, влажная простыня. Звёзды ложатся в пашню плечом к плечу. Семя двудольное, космополита, меня, пусть закопают в космос. Я так хочу.
* * * Лёжа в телеге, смотришь на звёзды, маешься гриппом. Псы понимают прелесть неволи. Псы да скитальцы. Пишут колёса пыльные строки стуком и скрипом. Жёлтая кожа, жёсткие губы, хрупкие пальцы.
Что там таится, тает за дрожью сонных коленей немощной страсти старого мира к юному веку? Смотришь на звёзды – и умираешь без сожалений, точно заходишь прямо в одежде в жёлтую реку.
В пахнущей солнцем, рисом и потом пачке юаней – капля свободы, проданной утром с аукциона. Может, и хватит на предоплату вечных скитаний в собственном небе от подбородка до Ориона.
* * * Я вернулся и умер. Оставшись вдовой, ты опять научилась дышать под водой и носить облегающий пеплум, и лежать на спине, наблюдая со дна, как по тонким ресницам стекает луна, и становится пеплом.
И становится книгой, в которой о нас нет почти ничего. Два портрета анфас друг на друга глядят бестолково. Я, случайно засушенный между страниц, погружаюсь в абсурд, сочиняя для птиц голубиное слово.
Но когда ты читаешь его голубям, ты читаешь не книгу, а речь по губам, понимая едва половину. Молоко убегает из лунки в песке, ты пугаешься тени моей в молоке и ложишься на спину.
Прижимая зубами неловкую дрожь, я смешно обещаю, что ты не умрёшь никогда. В приозёрном зимовье нас хватает ещё на короткий разбег, на какао под вечер и утренний снег на камнях в изголовье.