Все новости » Культура и искусство » Литература » Новое издание книги Елены Катишонок «Свет в окне»

Новое издание книги Елены Катишонок «Свет в окне»


Продолжение романов «Жили-были старик со старухой» (Шорт-лист премий «Большая книга» (2011 г.), лауреат премии «Ясная поляна» в номинации «Современная классика-2011», продано более 38 000 экз.), «Против часовой стрелки» и «Когда уходит человек».

Новый роман Елены Катишонок продолжает дилогию «Жили-были старик со старухой» и «Против часовой стрелки». В том же старом городе живут потомки Ивановых. Странным образом судьбы героев пересекаются в Старом Доме из романа «Когда уходит человек», и в настоящее властно и неизбежно вклинивается прошлое. Вторая мировая война глазами девушки-остарбайтера; жестокая борьба в науке, которую помнит чудак-литературовед; старая политическая игра, приводящая человека в сумасшедший дом… «Свет в окне» — роман о любви и горечи, о преодолении страха, о цели в жизни и жизненной цельности. Герои, давно ставшие близкими тысячам читателей, неповторимая интонация блестящего мастера русской прозы, лауреата премии «Ясная Поляна».

Отрывок из книги

ПРОЛОГ

Далеко-далеко в изогнутом пространстве шелестит ежеутренняя газета — самое синее море, так далеко в пространстве, как и во времени, когда там жили-были старик со старухой. Как строчки по экрану телевизора, бегут волны, принося самые свежие новости, а следом набегают новые, и то, что было новостью, уже потеряло новизну и пропало, не оставив следа на песке, — да и нигде. Потому и говорят: «Как в воду кануло».

Волны бегут уверенно и ровно, но волны поседели. Когда нет ветра, то видно, что синее море подёрнуто сединой. Ему так много лет, что даже знаменитый Тацит благосклонно кивнул — упомянул о его существовании. Может быть, только янтарь древнее моря: волны приходят и уходят, полируя его поверхность, а камень остаётся. Или это спор курицы с яйцом — что возникло раньше, море или сосны? Если бы сосны не роняли на песок смолу, волны не смогли бы шлифовать медовые сгустки до прочности камня. Но откуда взяться соснам, если бы прежде не возникло море?

Никто не знает родословной моря — ни Тацит, ни Саксон Грамматик. Волны равнодушно и неумолимо смывали следы, кровь и ржавчину копий крестоносцев, как позднее смывали и уносили в море корабельный мусор и клочья парусов, а ещё позднее — жирную радугу мазута и угольную крошку, так же лениво и спокойно, как следы немецких сапог — сначала в 1914 году, потом в 1941-м, а в 45-м это были следы красноармейских кирзачей. Волна с поседевшим гребнем привычно разравнивала песок. Волны не знают ни выходных, ни праздников, ни усталости.

Море пережило старика со старухой — они в молодости жили с детьми на даче и гуляли на закате по мокрому песку; оно переживёт их потомков — весь клан детей и внуков, которые взяли за обыкновение тревожить ночной сон автора, придумавшего их. Нужно включать лампу, заслонив на секунду глаза, и смотреть в тёмное окно. Довольно; их давно нет в живых, ни старика, ни старухи; отчего же не уходят они из памяти, они и потомки их? Чего ждут, где бы они ни находились в этот момент — на берегу моря, в поезде, театре, или стоят на крыльце дома, где жили одной большой семьёй: отец с матерью, две сестры и три брата? Нет их больше: у них выросли и повзрослели дети, родились внуки... Но внуки нетерпеливо смотрят в будущее, а их родители — на своих детей и, значит, тоже в будущее; только старшие — три брата и обе сестры — смотрят туда, где уже прошла по песку волна и всё смыла.

Набегает следующая, но они смотрят и ждут, словно что-то осталось недосказанным.

Часть 1

По комнате летала птица. Не металась бестолково, не билась в окно, а ровно, как по заданной орбите, кружила вокруг погашенной люстры. Нет, не птица — летучая мышь!

Лариса схватила со стола газету и замахнулась, не решаясь бросить. Протянула руку к выключателю, и как только вспыхнул свет, летучая мышь кинулась к окну, сложилась быстро, словно зонт захлопнули, и пропала в складках гардины. Разбухшее от дождя окно поддавалось плохо. Только Лариса открыла первую створку, как откуда-то сверху свалился тёмный комок, и она снова испуганно захлопнула окно. Теперь зверёк бился между рамами и сердито стрекотал, будто за стеной печатали на машинке.

Из ванной комнаты вышел Герман, вытирая руки, и весело удивился:

— С кем воюешь?

Чуть приоткрыл первую раму, ловко набросил полотенце на гневно стрекочущую тварь и так, с трепещущим комком у груди, распахнул ночное окно и легко взмахнул полотенцем.

...У Германа всё и всегда получалось легко. Чем только он не занимался в жизни! Увлёкся кино и начал снимать картины. Открыл ресторан — и через неделю там яблоку негде было упасть. Ничего не смысля в деревенском хозяйстве, за год превратил отцовский хутор в образцовый. Даже в ссылке он не только выжил, но и самозабвенно играл на скрипке, словно за окном видел милый сердцу вереск вместо багульника... В молодости пылко влюблялся и умел влюбить в себя. Очертя голову бросился в политику и состоял в каком-то подпольном кружке, но об этом Лариса знала только с его слов. Она не принадлежала к тем жёнам, которым нужно во что бы то ни стало разузнать всё, что касается прошлой жизни мужа, а что не удаётся разузнать, то домыслить, чтобы потом себя же изводить. Какое имеет значение, к кому Герман спешил на свидание, кому дарил цветы, если это было так давно, что они не знали друг друга?

Какие только кульбиты не проделывала с ним судьба! Ещё год назад они жили втроём в коммунальной квартире, в тесной комнатушке, единственным достоинством которой был высокий потолок. Всё стремительно переменилось в несколько дней, и скромный работник переплётной мастерской № 4 превратился в первого кинематографиста республики. На свет вытащили киноленту двадцатипятилетней давности, некогда увенчавшую Германа славой, а его самого, с женой и сыном, извлекли из коммуналки, предоставив оторопевшим соседям биться за опустевшую комнату, и поселили в тихом трёхэтажном доме Старого города.

Новое жильё куда как отличалось от прежнего: три комнаты вместо одной, парадное, где всегда горит свет и не пахнет мочой, поскольку посторонние войти не могли, а жильцы были люди деликатные, причастные к искусству, культуре и административным эшелонам власти, ведающим этими тонкими сферами.

...В тысяча девятьсот сороковом году Герман лишился дома, родной земли и спасибо, что не жизни, а спустя двадцать лет он оказался на гребне славы. В газетах мелькали статьи с пышными заголовками; имя Германа Лунканса снова у всех на слуху, как в тридцатые годы, когда на экраны вышел кинофильм «Господа хуторяне», сделавший его знаменитым в первый раз. Он пошёл дальше: озвучил фильм — и разорился… Сегодня его называют «отцом нашего звукового кино» и приглашают на открытие новой киностудии. Очередной поворот судьбы вовсе не вскружил Герману голову. Точно так же он уходит по утрам в переплётную мастерскую, и когда ему предложили должность при киностудии, он обещал подумать, а на самом деле просто выбросил соблазнительное предложение из головы так же легко, как летучую мышь в окошко, твёрдо выучив, что чем ниже сидишь, тем легче падать.

...Вытряхнул полотенце в окно и остаток вечера успокаивал жену. «Откуда, — беспомощно повторяла Лариса, — откуда она здесь?»

Герману тоже трудно было представить, что в городской квартире летучие мыши ведут себя так же свободно, как в деревенском амбаре. Вспомнился августовский закат на хуторе, когда на оранжевом небе вдруг возникал, словно подкинутый чьей-то рукой, чёрный птичий силуэт; потом второй, третий, и только по неестественному зигзагообразному полёту, больше похожему на падение, становилось понятно, кто это. Безвредные, в отличие от настоящих мышей, зверьки пугали своим видом — и только.

— Они безобидны, — произнёс вслух, — мало ли откуда... В окно влетела; подумаешь!

— Да закрыты были окна! — почти выкрикнула жена. — Вон как льёт...

И не только лило — сверкало и грохотало весь вечер. Герман, с перекинутым через плечо полотенцем, сидел на диване и, задумчиво вертя перстень на мизинце, продолжал:

— Вот эта дурёха и перепугалась — они ведь чувствуют грозу — влетела и спряталась где-то; хотя бы в ванной. Я пошёл умыться, вспугнул — она и кинулась сюда.

И становилось легко от его уверенного голоса, от привычного верчения кольца — печатка с вензелем то показывалась, то исчезала внутри ладони, — а чтобы совсем успокоиться, Лариса проверила всю квартиру и даже заглянула в печку, никогда не топившуюся по причине центрального отопления.

И забылся бы скоро неприятный эпизод, если бы не тревожный, скомканный разговор на следующий день в Ботаническом саду, который был для Ларисы тем же, чем для Германа переплётная мастерская, с той лишь разницей, что Герман никогда прежде не знал, как переплетают книги, в то время как она всегда любила работать с землёй, будь то родительский хутор, скудный огород в сибирском посёлке или участок Ботанического сада.

Анна Яновна была идеальной напарницей: выносливой, хотя была старше Ларисы, работящей и немногословной. Она сняли халаты и перчатки, сели на скамейку под клёном и развернули свёртки с бутербродами.

— Из оранжереи двое практикантов ушли, — сказала Лариса, — кого-то теперь переведут туда.

— В оранжерее хорошо, когда холода начнутся, — отозвалась Анна Яновна, аккуратно стряхнула в ладонь крошки и бросила голубям.

— Я бы пошла, — кивнула Лариса и добавила с коротким смешком: — Если, конечно, там летучих мышей нет.

— Откуда же?

— А откуда у нас в доме?..

Выплеснув остывший чай, завинтила крышку термоса и в нескольких фразах пересказала вчерашнее происшествие.

Напарница старательно складывала обёртку от бутербродов и, когда начала говорить, смотрела не на Ларису, а на бумагу:

— Вы, Лорочка, к своим давно ездили?

И пояснила, теперь уже серьёзно глядя в глаза:

— Плохой знак — нетопырь в доме. Старые люди говорят: к покойнику. А я сама уж немолода, — улыбнулась на Ларисин негодующий жест, — так я верю. Вы-то с мужем помладше меня будете, ну, а родители... Проведайте — вам же спокойней будет.

Лариса в приметы не верила, однако внезапно захотелось съездить в деревню: кончался август, сколько там тёплых денёчков ещё осталось?

Поехали вдвоём. Карлушка отказался — хотел отоспаться после ночных смен, но Лариса заподозрила, что дело не в ночных сменах, а в Насте. «Ему решать, — уговаривал в поезде Герман, крутя перстень на мизинце, — Настя так Настя. Двадцать четыре год парню; что ж, так ему и бегать к ней в общежитие?». И продолжал так же легко, словно поддразнивая её: «Пожилые родители должны вовремя уходить, чтобы дети почувствовали себя взрослыми».

В деревне всё было по-прежнему: безнадёжно захламленный дом, огород, заросший сорняками, — пололи его редко, чтобы не отрываться от постоянной ругани друг с другом, — и одичавший сад. Мать и отец были в полном здравии, и, как только Лариса убедилась в этом, тут же неодолимо потянуло обратно в город, прочь от этого многолетнего бессмысленного скандала, который и составлял жизнь родителей. Она наскоро прибрала на кухне и заторопилась в огород, чтобы не слышать, как мать слезливо жалуется Герману на «этого мерзавца», заевшего её жизнь. Герман прихлёбывал кофе и курил, время от времени поворачиваясь к «этому мерзавцу», который обрушивал на жену каскад ядовитых слов.

Возвращались поздно вечером, в пустом вагоне. Покоя в душе не было. Утомительная поездка, досада на родителей и стыд за них, оживший, как это случалось всегда при встрече, тайная тревога за сына и зловещие слова напарницы — всё это странным образом вернуло к летучей мыши.

— Не переживай, — Герман обнял её за плечи, — ведь живы-здоровы; что ещё надо?

— Почему они не могут, как люди?.. — горько спросила Лариса.

— Потому что — люди, — легко объяснил муж, — а люди — они разные. Соседи, может, в карты играют; а твои — скандалят. Это их и держит. Если кто-то из них один останется, вот тогда худо будет.

...Спустя два месяца Лариса осталась одна.

Герман даже умер легко. Повязывал у зеркала галстук и, продёргивая в петлю шёлковый конец, спросил с улыбкой: «Как странно, правда?» То ли у своего отражения спросил, то ли у жены, но что именно показалось ему странным, Лариса так и не узнала, хотя накричалась до хрипоты, повторяя: «Что? Что странно?..», пока тащила его, не по-живому отяжелевшего, к дивану, а потом рухнула на колени, уткнувшись лицом ему в грудь. Казалось, если услышит её крик, то ответит, а значит, останется с ними, не уйдёт навсегда с непонятными словами.

Ушёл. Умер в день своего несостоявшегося триумфа, так и не выступив на открытии новой киностудии. Это было так же странно, как необходимость вернуться в дом, где на столе лежит газета с его портретом, и Лариса, стоя под мелким октябрьским дождём, пыталась вспомнить заголовок статьи, словно это зачем-то было важно.

Ленты на венке блестели от влаги. Люди подходили, говорили бесполезные слова и спешили скрыться от дождя и от чужой скорби. Она отыскала глазами сына. Рядом стояла девушка с волосами до плеч и что-то говорила, опустив глаза: Настя.

Вспомнился не газетный заголовок, а фраза Германа, сказанная в поезде: «Пожилые родители должны вовремя уходить, чтобы дети почувствовали себя взрослыми».

Часть 2

Письменный стол отец приобрёл сразу после переезда из коммуналки, но Карл не помнил, чтобы отец сидел за ним. Или не замечал? Настольная лампа с мраморным подножием, тяжёлая гранёная пепельница — мать отмыла её до хрустального блеска, — стеклянная чернильница с откидывающейся бронзовой крышечкой — всё это почему-то выглядело таким привычным, словно всегда стояло на письменном столе, так недавно появившемся.

Знакомые наручные часы на коричневом кожаном ремешке — выпуклом, хранящем форму отцовского запястья, — праздно лежали рядом с лампой. Маленькая стрелка показывала «12», большая почти дотянулась. Часы стояли, и, как только он начал крутить колёсико завода, секундная стрелка обрадованно заторопилась.

Теперь письменный стол принадлежал Карлу, так же как и отцовский перстень, который обхватывал левый мизинец и словно был создан для того, чтобы крутить его, если б только что-то вдруг не подступало к горлу, и тогда он старался не встречаться взглядом с матерью.

Сегодня матери дома не было. Вместо того чтобы бессмысленно ходить по квартире или кинуться на кладбище, Лариса поехала на работу. Зная мать, Карлушка понимал, что для неё сейчас легче и нужнее возиться с рассадой, готовить лунки — что они ещё там делают, в Ботаническом саду? — чем взять в руки отцовскую чашку или подойти к его столу. Он читал, что у какого-то племени есть обычай собрать все вещи умершего и сжечь. Взгляд упал на перстень. Невозможно было представить себе, что он превратится в закопчённый плевочек металла. Медленно повертел перстень и выдвинул верхний ящик стола.

Деревянная сигарная коробка с яркими картинками на крышке и пузатыми буквами HABANA, синяя записная книжка — отец всегда носил её в кармане пиджака — и... маленький чёрный резиновый мячик, выкатившийся из дальнего угла так резво, словно возник из памяти Карла и отбросил его на двадцать лет назад, в весёлое летнее утро, где отец, молодой и стройный, кричит: «Лови!» — и мячик летит, обгоняя Карлушку, тонет в яркой густой траве, а он, запыхавшись, раздвигает шелковистую зелень и с торжеством приносит отцу трофей — чёрный мячик с красной поперечной полоской, блестящий от росы. «Лови!» — кричит теперь он и кидает мячик со всей силы, но отец смеясь перехватывает его на лету. Поодаль стоит Пик, чёрный пёс, с вожделением глядя на мячик, и хвост его напряжённо ходит из стороны в сторону.

...Тот же — или уже другой? — летний день, и Карлушка бежит со всех ног. Сейчас отец подхватит его и подбросит вверх, а потом поймает и посадит на шею. По гравиевой дорожке бежать нелегко, камешки скользят, и Карлушке кажется, что он обгоняет собственные ноги, а потом встаёт, и на ободранных загорелых коленках выступает кровь. Отец поднимает его и говорит: «Мальчики не плачут», а на ухо добавляет: «Только изредка, и если никто не видит».

...Одна капля упала на полустёртую красную полоску. Никто не видел — ведь мальчики не плачут.

Три ящика были аккуратно выстланы зелёным картоном — точно таким же покрывают столы у них в конструкторском бюро, — но были пусты; только в правом нижнем лежала чёрная кожаная папка. Привычных шнурков на ней не было — папка застёгивалась просунутым в петлю магнитным язычком наподобие засова, державшим надёжно, если судить по потёртости корешка.

Внутри обнаружился большой конверт с газетными вырезками; на полях кое-где отцовским почерком были проставлены даты. Хрупкие желтоватые бумажки с выцветшими заголовками были старше чёрного мячика и самого Карла: «1933, июль», «май 34-го», «1936, 7 ноября». На верхней вырезке слева было объявление в рамке: «Программа кино», а справа — кусок обширного текста, и глаза невольно перепрыгивали с одной колонки на другую.

Информация предоставлена издательством «ВРЕМЯ»





Нажмите "Подписаться на канал", чтобы читать epochtimes в Яндекс Дзен

ПОДПИСАТЬСЯ
Top